Формула Лимфатера
Литературный журнал— Милостивый государь… минутку. Простите за навязчивость… Да, знаю… мой вид… Но я вынужден просить… нет, ах, нет. Это недоразумение. Я шел за вами? Да. Это правда. От книжного магазина, но только потому, что видел сквозь витрину… вы покупали «Биофизику» и «Абстракты»… И когда вы здесь сели, я подумал, что это великолепный случай… Если б вы позволили мне проглядеть… и то, и другое. Но главное — «Абстракты». Для меня это — жизненная необходимость, а я… не могу себе позволить… Это, впрочем, видно по мне, правда… я просмотрю и сейчас же верну, много времени это не займет. Я ищу только одно… определенное сообщение… Вы мне даете? Не знаю, как благодарить… я лучше выйду… Идет кельнер, мне бы не хотелось, чтобы… я перелистаю на улице, вон там, напротив, видите? Там есть скамейка… и немедленно… Что вы сказали? Нет, не делайте этого… Вам не следует меня приглашать… правда… хорошо, хорошо, я сяду. Простите? Да, разумеется, можно кофе. Что угодно, если это необходимо. О, нет. Это — в самом деле нет. Я не голоден.
Возможно, мое лицо… но это видимость. Могу я просмотреть здесь… хоть это невежливо?.. Спасибо. Это последний номер… нет, я уж вижу, что в «Биофизике» ничего нет. А здесь… да, да… ага… Криспен — Новиков — Абдергартен — Сухима, подумать только, уже второй раз… ох!.. Нет. Это не то. Ничего нет. Ладно… возвращаю с благодарностью. Снова я могу быть спокоен — на две недели… это все. Пожалуйста, не обращайте на меня внимания… кофе? Ах, правда, кофе. Да, да. Я сижу, буду молчать. Я не хотел бы навязываться, назойливость со стороны такого индивидуума, как я… простите? Да, наверно, это кажется странным такие интересы при таком, гм, exterieur… Но, ради бога, только не это. Почему же это вы должны передо мной извиняться? Большое спасибо, нет, я предпочитаю без сахара. Это привычка тех лет, когда я не был еще так болтлив… Вы не хотите читать? Видите ли, я думал… Ах, это ожидание в глазах. Нет, не взамен. Ничего взамен, с вашего разрешения, конечно, я могу рассказать. Опасаться мне нечего. Нищий, который изучает «Биофизический журнал» и «Абстракты». Забавно. Я отдаю себе в этом отчет. От лучших времен у меня сохранилось еще чувство юмора. Чудесный кофе. Похоже на то, что я интересуюсь биофизикой? Собственно, это не совсем так. Мои интересы… не знаю, стоит ли… Только не думайте, что я ломаюсь. Что? Это вы? Это вы опубликовали в прошлом году работу о комитантах афиноров с многократной кривизной? Я точно не помню названия, однако это любопытно. Совершенно иначе, чем у Баума. Гелловей пытался в свое время сделать это, но у него не вышло. Нескладная штука, эти афиноры… Вы ведь знаете, как зыбки неголономные системы… Можно утонуть, в математике так бывает, когда человек жаждет наспех штурмовать ее, схватить быка за рога… Да. Я уже давно должен был это сказать. Лимфатер. Аммон Лимфатер — так меня зовут. Пожалуйста, не удивляйтесь моему разочарованию. Я его не скрываю, к чему? Со мной это случалось уже много раз и все-таки каждый раз по-новому… это немного… больно. Я все понимаю… Последний раз я печатался… двадцать лет назад. Вероятно, вы тогда еще… ну, конечно. А все-таки? Тридцать лет? Ну что ж, тогда вам было делать: ваши интересы, скорей всего, были направлены в другую сторону… А потом? Боже милосердный, я вижу, вы не настаиваете. Вы деликатны, я сказал бы даже, что вы стараетесь относиться ко мне как… к коллеге. Ах, что вы! Я лишен ложного стыда. Мне хватает настоящего. Ладно. История настолько невероятна, что вы будете разочарованы… Ибо поверить мне невозможно… Нет, нельзя. Уверяю вас. Я уж не раз ее рассказывал. И в то же время отказывался сообщить подробности, которые могли бы засвидетельствовать ее правдивость. Почему? Вы поймете, когда услышите все. Но это долгая история, простите, я ведь предупреждал. Вы сами хотели. Началось это без малого тридцать лет назад. Я окончил университет и работал у профессора Хааве. Ну, разумеется, вы о нем слыхали. Это была знаменитость! Весьма рассудительная знаменитость! Он не любил рисковать. Никогда не рисковал. Правда, он позволял нам — я был его ассистентом — занимался кое-чем сверх программы, но в принцип… нет! Пусть это будет только моя история. Разумеется, она связана с судьбами других людей, но у меня есть склонность к болтливости, которую мне по старости трудно контролировать. В конце концов, мне шестьдесят лет, выгляжу я еще старше, вероятно, и из-за того, что собственными руками…
Incipiam. Итак, это было в семидесятых годах. Я работал у Хааве, но интересовался кибернетикой. Вы ведь знаете, как это бывает: самыми вкусными кажутся плоды в чужих садах. Кибернетика занимала меня все больше и больше. В конце-концов мой шеф уже не мог этого вынести. Я не удивляюсь этому. Тогда тоже не удивился. Мне пришлось немного похлопотать, и в конце концов я устроился у Дайемона. Дайемон, вы о нем тоже, наверное, слыхали, принадлежал к школе Мак Келлоха. К сожалению, он был ужасно безапелляционен. Великолепный математик, воображаемыми пространствами прямо-таки жонглировал, мне страшно нравились его рассуждения. У него была такая забавная привычка — прорычать конечный результат подобно льву… но это неважно. У него я работал год, читая и читая… Знаете, как это бывает: когда выходила новая книга, я не мог дождаться, пока она попадет в нашу библиотеку, бежал и покупал ее. Я поглощал все. Все… Дайемон, правда, считал меня подающим надежды… и так далее. У меня было одно неплохое качество, уже тогда, феноменальная память. Знаете… я могу вам хоть сейчас перечислить названия всех работ, опубликованных год за годом нашим институтом на протяжении двенадцати лет. Даже дипломных… Сейчас я только помню, тогда — запоминал. Это позволяло мне сопоставлять различные теории, точки зрения ведь в кибернетике велась тогда яростная священная война, и духовные дети великого Норберта кидались друг на друга так, что… Но меня грыз какой-то червь… Моего энтузиазма хватало на день: что сегодня меня восхищало, завтра начинало тревожить. О чем шла речь? Ну как же — о теории электронных мозгов… ах, так? Буду откровенен: знаете, это даже хорошо, мне не придется чрезмерно беспокоиться о том, чтобы неосторожно упомянутой подробностью… Да что вы! Ведь это было бы оскорблением с моей стороны! Я не опасаюсь никакой… никакого плагиата, вовсе нет, дело гораздо серьезнее, сами увидите. Однако я все говорю обиняками… Правда, вступление необходимо. Так вот: вся теория информации появилась в головах нескольких людей чуть ли не за несколько дней, вначале все казалось относительно простым обратная связь, гомеостаз, информация, как противоположность энтропии, — но вскоре обнаружилось, что это не удается быстро уложить в систему, что это трясина, математическая топь, бездорожье. Начали возникать школы, практика шла своим путем — строили эти там электронные машины для расчетов, для перевода, машины обучающие, играющие в шахматы… А теория — своим, и вскоре инженеру, который работал с такими машинами, было трудно найти общий язык со специалистом по теории информации… Я сам едва не утонул в этих новых отраслях математики, которые возникали, как грибы после дождя, или, скорее, как новые инструменты в руках взломщиков, пытающихся вскрыть панцирь тайны… Но это все-таки восхитительные отрасли, правда? Можно обладать некрасивой женщиной или обычной и завидовать тем, кто обладает красавицами, но в конце концов женщина есть женщина; зато люди, равнодушные к математике, глухие к ней, всегда казались мне калеками! Они беднее на целый мир такой мир! Они даже не догадываются, что он существует! Математическое построение — это безмерность, оно ведет, куда хочет, человек будто создает его, а в сущности лишь открывает ниспосланную неведомо откуда платоновскую идею, восторг и бездну, ибо чаще всего она ведет никуда… В один прекрасный день я сказал себе: довольно. Все это великолепно, но мне великолепия не нужно, я должен дойти до всего сам, абсолютно, словно на свете никогда не было никакого Винера, Неймана, Мак Келлоха… И вот, день за днем я расчистил свою библиотеку, свирепо расчистил, записался на лекции профессора Хайатта и принялся изучать неврологию животных. Знаете, с моллюсков, с беспозвоночных, с самого начала… Ужасное занятие; ведь все это, собственно, описания — они, эти несчастные биологи и зоологи, в сущности, ничего не понимают. Я видел это превосходно. Ну, а когда после двух лет тяжкого труда мы добрались до структуры человеческого мозга, мне хотелось смеяться. Правда: смотрел я на все эти работы и фотограммы Рамона-и-Калаха, эти черненные серебром разветвления нейронов коры… дендриты мозжечка, красивые, словно черные кружева… и разрезы мозга, их были тысячи, среди них старые, еще из атласов Виллигера, и говорю вам: я смеялся! Да ведь они были поэтами, эти анатомы, послушайте только, как они наименовали все эти участки мозга, назначения которых вообще не понимали: рог Гипокампа, рог Аммона… пирамидные тельца… шпорная щель…
На первый взгляд, это не имеет отношения к моему рассказу. Но только на первый взгляд, ибо, видите ли, если б меня не удивляли многие вещи, которые абсолютно не удивляли… Даже не привлекали внимания других… если бы не это, я наверняка был бы сейчас склеротическим профессором и имел бы сотни две работ, которых никто не помнит, — а так…
Речь идет о так называемом наитии. Откуда у меня это взялось, понятия не имею. Инстинктивно — долгие годы, пожалуй, всегда, — все представляли себе, что существует… что можно принимать во внимание лишь один тип, один вид мозга — такой, каким природа снабдила человека. Ну, ведь homo — это существо такое умное, высшее, первое среди высших, владыка и царь творения… да. И поэтому модели — и математические, на бумаге, — Рашевского, — и электронные Грея Уолтера — все это возникло sub summus auspiciis человеческого мозга — этой недостижимой, наиболее совершенной нейронной машины для мышления. И тешили себя иллюзией, простодушные, что если удастся когда-нибудь создать механический мозг, который сможет соперничать с человеческим, то, разумеется, лишь потому, что конструктивно он будет абсолютно подобен человеческому.
Минута непредвзятого размышления обнаруживает безбрежную наивность этого взгляда. «Что такое слон?» — спросили у муравья, который слона никогда не видел. «Это очень, очень большой муравей», — отвечал тот… Что вы сказали? Сейчас тоже? Я знаю, это по-прежнему догма, все продолжают так рассуждать, именно поэтому Корвайсс и не согласился опубликовать мою работу — к счастью, не согласился. Это я сейчас так говорю, а тогда — тогда, разумеется, был вне себя от гнева… эх! Ну, вы понимаете. Еще немного терпения. Итак, наитие… Я вернулся к птицам. Это, надо вам сказать, очень любопытная история. Вы знаете? Эволюция шла различными путями — ведь она слепа, это слепой скульптор, который не видит собственных творений и не знает — откуда ему знать? Что с ними будет дальше. Говоря фигурально, похоже, будто природа, проводя неустанные опыты, то и дело забредала в глухие тупики и попросту оставляла там эти свои незрелые создания, эти неудачные результаты экспериментов, которым не оставалось ничего, кроме терпения: им предстояло прозябать сотни миллионов лет… а сама принималась за новые. Человек является человеком благодаря так называемому новому мозгу, неоэнцефалону, но у него есть и то, что служит мозгом у птиц, — полосатое тело, стриатум; у него оно задвинуто вглубь, придавлено этим большим шлемом, этим покрывающим все плащом нашей гордости и славы, корой мозга… Может, я немного и насмешничаю, бог весть почему. Значит было так: птицы и насекомые, насекомые и птицы — это не давало мне покоя. Почему эволюция споткнулась? Почему нет разумных птиц, мыслящих муравьев? А очень бы… знаете ли, стоит только взвесить: если б насекомые пошли в своем развитии дальше, человек им в подметки не годился бы, ничего бы он не поделал, не выдержал бы конкуренции — где там! Почему? Ну, а как же? Ведь птицы и насекомые, в разной степени, правда, появляются на свет с готовыми знаниями, такими, какие им нужны, разумеется; по Сеньке и шапка. Они почти ничему не должны учиться, а мы? Мы теряем половину жизни на учебу, затем чтобы во вторую половину убедиться, что три четверти того, чем мы набили свою голову, бесполезный балласт. Вы представляете себе, что было бы, если б ребенок Хайатта или Эйнштейна мог появиться на свет с познаниями, унаследованными от отца? Однако он глуп, как любой новорожденный. Учение? Пластичность человеческого разума? Знаете, я тоже верил в это. Ничего удивительного. Если тебе еще на школьной скамье без конца повторяют аксиому: человек именно потому и человек, что появляется на свет подобным чистой странице и должен учиться даже ходить, даже хватать рукой предметы: что в этом заключается его сила, отличие, превосходство, источник мощи, а не слабости, а вокруг видишь величие цивилизации, — то ты веришь в это, принимаешь это как очевидную истину, о которой нет смысла спорить.
Я, однако, все возвращался мыслями к птицам и насекомым. Как это происходит — каким образом они наследуют готовые знания, передаваемые из поколения в поколение? Было известно лишь одно. У птиц нет, в сущности, коры, то есть кора не играет большой роли в их нейрофизиологии, а у насекомых ее нет совершенно, — и вот насекомые приходят на свет с полным почти запасом знаний, необходимых им для жизни, а птицы — со значительной их частью. Из этого следует, что кора является подоплекой учения — этого… этого препятствия на пути к величию. Ибо в противном случае знания аккумулировались бы, так что праправнук какого-нибудь Леонардо да Винчи стал бы мыслителем, в сравнении с которым Ньютон или Эйнштейн показались бы кретинами! Извините. Я увлекся. Итак, насекомые и птицы… птицы. Здесь вопрос был ясен. Они произошли, как известно, от ящеров и, значит, могли только развивать тот план, ту конструктивную предпосылку, которая заключалась в ящерах: архистриатум, паллидум — эти части мозга были уже даны, у птиц, собственно, не было никаких перспектив, и прежде, чем первая из них поднялась в воздух, дело было проиграно. Решение компромиссное: немного нервных ядер, немного коры — ни то, ни се, компромиссы нигде не окупаются, в эволюции тоже. Насекомые — ну, здесь дело обстояло иначе. У них были шансы: эта симметричная, параллельная структура нервной системы, парные брюшные мозги… от которых мы унаследовали рудименты. Наследство это не только загублено, но и преобразовано. Чем они занимаются у нас? Функционированием нашего кишечника! Но — обратите внимание, очень прошу! — Это они умеют с самого рождения; симпатическая и парасимпатическая системы с самого начала знают, как управлять работой сердца, внутренних органов; да, вегетативная система это умеет, она умна от рождения! И вот ведь никто над этим не задумывался, а?.. Так оно есть — так должно быть, если поколения появляются и исчезают, ослепленные верой в свое фальшивое совершенство. Хорошо, но что с ними случилось — с насекомыми? Почему они так жутко застыли, откуда этот паралич развития и внезапный конец, который наступил почти миллиард лет назад и навсегда задержал их, но не был достаточно мощным, чтоб их уничтожить? Э, что там! Их возможности убил случай. Абсолютная, глупейшая случайность… Дело в том, что насекомые ведут происхождение от первичнотрахеистых. А первичнотрахеистые вышли из океана на берег, уже имея сформировавшуюся дыхательную систему, эволюция не может, как инженер, неудовлетворенный своим решением проблемы, разобрать машину на части, сделать новый чертеж и заново собрать механизм. Эволюция неспособна на это. Ее творчество выражается лишь в поправках, усовершенствованиях, достройках… Одна из них — кора мозга… Трахеи — вот что было проклятием насекомых! У них не было легких, были трахеи, и потому насекомые не могли развить активно включающийся дыхательный аппарат, понимаете? Ну, ведь трахеи — просто система трубок, открытых на поверхности тела, и они могут дать организму лишь то количество кислорода, какое самотеком пройдет через отверстия… вот почему. Впрочем, это, разумеется вовсе не мое открытие. Но об этом говорят невнятно: мол, несущественно. Фактор, благодаря которому был вычеркнут из списка самый опасный соперник человека… О, к чему может привести слепота! Если тело превысит определенные, поддающиеся точному исчислению размеры, то трахеи уже не смогут доставлять необходимое количество воздуха. Организм начнет задыхаться. Эволюция — конечно же! — приняла меры: насекомые остались небольшими. Что? Огромные бабочки мезозойской эры? Весьма яркий пример математической зависимости… непосредственного влияния простейших законов физики на жизненные процессы… Количество кислорода, попадающего внутрь организма через трахеи, определяется не только диаметром трахей, но и скоростью конвекции… а она, в свою очередь, — температурой; так вот, в мезозойскую эру, во время больших потеплений, когда пальмы и лианы заполнили даже окрестности Гренландии, в тропическом климате вывелись эти большие, с ладонь величиной, бабочки и мотыльки… Однако это были эфемериды, и их погубило первое же похолодание, первый ряд менее жарких, дождливых лет… Кстати сказать, и сегодня самых больших насекомых мы встречаем в тропиках… но и это маленькие организмы; даже самые большие среди них — малютки в сравнении со средним четвероногим, позвоночным… Ничтожные размеры нервной системы, ничего не удалось сделать, эволюция была бессильна.
Первой моей мыслью было построить электронный мозг по схеме нервной системы насекомого… какого? Ну, хотя бы муравья. Однако я сразу же сообразил, что это просто глупо, что я собираюсь идти путем наименьшего сопротивления. Почему я, конструктор, должен повторять ошибки эволюции? Я снова занялся фундаментальной проблемой: обучением. Учатся ли муравьи? Конечно, да: у них можно выработать условные рефлексы, это общеизвестно. Но я думал о чем-то совершенно ином. Не о тех знаниях, которые они наследуют от своих предков, нет. О том, совершают ли муравьи такие действия, которым их не могли обучить родители и которые они, тем не менее, могут выполнять без всякого обучения! Как вы смотрите на меня… Да, я знаю. Тут мои слова начинают попахивать безумием, да? Мистикой какой-то? Откровение, которое дано было постичь муравьям? Априорное знание о мире? Но это лишь вступление, начало, лишь первые буквы методологии моего сумасшествия. Пойдем дальше. В книгах, в специальной литературе вообще не было ответа на такой вопрос, ибо никто в здравом уме его не ставил и не отважился бы на это. Что делать? Ведь не мог же я стать мирмекологом только для того, чтобы ответить на этот один — предварительный вопрос. Правда, он решал «быть или не быть» всей моей концепции, однако мирмекология — обширная дисциплина, мне пришлось бы опять потратить три-четыре года: я чувствовал, что не могу себе этого позволить. Знаете, что я сделал? Отправился к Шентарлю. Ну как же, имя! Для вас это каменный монумент, но он и тогда, в мои молодые годы, был легендой! Профессор вышел на пенсию, не преподавал уже четыре года и был тяжело болен. Белокровие. Ему продляли жизнь месяц за месяцем, но все равно было ясно, что конец его близок. Я набрался смелости. Позвонил ему… скажу прямо: я бы позвонил, даже если б он уже агонизировал. Такой безжалостной, такой уверенной в себе бывает лишь молодость. Я, совершенно никому неизвестный щенок, попросил его побеседовать со мной. Он велел мне придти, назначил день и час.
Он лежал в кровати. Кровать эта стояла у шкафов с книгами, и над ней было укреплено особым образом зеркало и механическое приспособление, вроде длинных щипцов, чтоб он мог, не вставая, вытянуть с полок любую книгу, какую захочет. И как только я вошел, поздоровался, и посмотрел на эти тома — я увидел Шеннона, и Мак Кея, и Артура Рубинштейна, того самого, сотрудника Винера, — знаете, я понял, что это тот человек, который мне нужен. Мирмеколог, который знал всю теорию информации, — великолепно, правда?
Он сказал мне без предисловий, что очень слаб и что временами у него гаснет сознание, поэтому он заранее извиняется передо мной, а если потребуется, чтоб я повторил что-нибудь, он даст мне знак. И чтоб я сразу начал с сути дела, так как он не знает, долго ли будет сегодня в сознании.
Ну что же, я выстрелил сразу изо всех моих пушек, мне было двадцать семь лет, вы можете вообразить, как я говорил! Когда в цепи логических рассуждений не хватало звена, его заменяла страстность. Я высказал ему все, что думаю о человеческом мозге, не так, как вам, — уверяю, что я не подбирал слов! О путях паллидума и стриатума, о палеоэнцефалоне, о брюшных узлах насекомых, о птицах и муравьях, пока не подошел к этому злополучному вопросу: знают ли муравьи что-то, чему они не учились, и что, вне всякого сомнения, не завещали им предки? Знает ли он случай, который подтверждал бы это? Видел ли он что-либо подобное за восемьдесят лет своей жизни, за шестьдесят лет научной деятельности? Есть ли, по крайней мере, шанс, хотя бы один из тысячи?
А когда я оборвал речь будто посредине, не отдавая себе отчета в том, что это уже конец моих рассуждений, ибо я не подготовил никакого заключения, совсем не обращая внимания на форму, — то, запыхавшийся, попеременно краснея и бледнея, почувствовал вдруг слабость и — впервые — страх, Шентарль открыл глаза: пока я говорил, они были закрыты. Он сказал:
— Жалею, что мне не тридцать лет.
Я ждал, а он опять закрыл глаза и заговорил лишь спустя некоторое время:
— Лимфатер, вы хотите добросовестного, искреннего ответа, да?
— Да, — сказал я.
— Слыхали вы когда-нибудь об Акантис Рубра?
— Виллинсониана? — спросил я. — Да, слышал: это красный муравей из бассейна Амазонки…
— А! Вы слышали?! — произнес он таким тоном, словно сбросил с плеч лет двадцать. — Вы слышали о нем? Ну, так что же вы еще мучаете старика своими вопросами?
— Да ведь, господин профессор, то, что Саммер и Виллинсон опубликовали в альманахе, было встречено сокрушительной критикой…
— Понятно, — сказал он. — Как же могло быть иначе? Взгляните-ка, Лимфатер… — Он показал своими щипцами на шесть черных томов монографии, принадлежавшей его перу.
— Если б я мог, — сказал он, — я взялся бы за это… Когда я начинал, не было никакой теории информации, никто не слышал об обратной связи, Вольтерру большинство биологов считало безвредным безумцем, а мирмекологу было достаточно знать четыре арифметических действия… Эта малютка Виллинсона — очень любопытное насекомое, коллега Лимфатер. Вы знаете, как это было? Нет? Виллинсон вез с собой живые экземпляры; когда его джип попал в расщелину между скал, они расползлись и там — на каменистом плоскогорье! — сразу принялись за дело так, будто всю жизнь провели среди скал, а ведь это муравьи с побережья амазонки, они никогда не покидают зоны джунглей!
— Ну да, — сказал я. — Но Лорето утверждает, что отсюда следует лишь вывод об их горном происхождении: у них были предки, которые обитали в пустынных местностях и…
— Лорето — осел, — спокойно ответил старик, — и вам следует об этом знать, Лимфатер. Научная литература в наши времена так обширна, что даже в своей области нельзя прочесть всего, что написали твои коллеги. «Абстракты»? Не говорите мне об «Абстрактах»! Эти аннотации не имеют никакой ценности и знаете, почему? Потому, что по ним не видно, что за человек писал работу. В физике, в математике это не имеет такого значения, но у нас… Бросьте лишь взгляд на любую статью Лорето, и, прочтя три фазы, вы сориентируетесь, с кем имеете дело. Ни одной фразы, которая… но не будем касаться подробностей. Мое мнение для вас что-то значит?
— Да, — ответил я.
— Ну так вот. Акантис никогда не жили в горах. Вы понимаете? Лорето делает то, что люди его уровня делают всегда в подобных ситуациях: пытается защитить ортодоксальную точку зрения. Ну, так откуда же этот маленький Акантис узнал, что единственной его добычей среди скал может быть Кватроцентикс Эпрантиссиака и что на нее следует охотиться, нападая из расщелин? Не вычитал ли же он это у меня и не Виллинсон же ему это сообщил! Вот это и есть ответ на ваш вопрос. Вы хотите еще что-нибудь узнать?
— Нет, — сказал я. — Но я чувствую себя обязанным… Я хотел бы объяснить вам, господин профессор, почему я задал этот вопрос. Я не мирмеколог и не имею намерения им стать. Это лишь аргумент в пользу одного тезиса…
И я рассказал ему все. То, что знал сам. То, о чем догадывался и чего еще не знал. Когда я кончил, он выглядел очень усталым. Начал дышать глубоко и медленно. Я собирался уйти.
— Подождите, — сказал он. — Несколько слов я еще как-нибудь из себя выдавлю. Да… То, что вы мне рассказали, Лимфатер, может служить достаточным основанием, чтобы вас выставили из университета. Что да, то да. Но этого слишком мало, чтобы вы чего-нибудь достигли в одиночку. Кто вам помогает? У кого вы работаете?
— Пока ни у кого, — отвечал я. — Эти теоретические исследования… Это я сам, профессор… Но я намереваюсь пойти к Ван Галису, знаете, он…
— Знаю. Построил машину, которая учится, за которую должен получить нобелевскую премию и, вероятно, получит ее. Занимательный вы человек, Лимфатер. Что, вы думаете, сделает Ван Галис? Сломает машину, над которой сидел десять лет и из ее обломков соорудит вам памятник?
— У Ван Галиса голова, каких мало, — отвечал я. — Если он не поймет величия этого дела, то кто же?..
— Вы ребенок, Лимфатер. Давно вы работаете на кафедре?
— Третий год.
— Ну, вот видите. Третий год, а не замечаете, что это джунгли и что там действует закон джунглей? У Ван Галиса есть своя теория и есть машина, которая эту теорию подтверждает. Вы придете и объясните ему, что он потратил десять лет на глупости, что эта дорога никуда не ведет, что таким образом можно конструировать самое большее электронных кретинов — так вы говорите, а?
— Да.
— Вот именно. Так чего же вы ожидаете?
— В третьем томе своей монографии вы сами написали, профессор, что существуют лишь два вида поведения муравьев: унаследованное и заученное, — сказал я, — но сегодня я услышал от вас нечто иное. Значит, вы переменили мнение. Ван Галис может тоже…
— Нет, — ответил он. — Нет, Лимфатер. Но вы неисправимы. Я вижу это. Что-нибудь препятствует вашей работе? Женщины? Деньги? Мысли о карьере?
Я покачал головой.
— Ага. Вас ничто не интересует, кроме этого вашего дела? Так?
— Да.
— Ну так идите уж, Лимфатер. И прошу вас сообщить мне, что получилось с Ван Галисом. Лучше всего позвоните.
Я поблагодарил его, как умел, и ушел. Я был невероятно счастлив. О, этот Акантис Рубра Виллинсониана! Я никогда в жизни не видел его, не знал, как он выглядит, но мое сердце пело ему благодарственные гимны. Вернувшись домой, я как сумасшедший бросился к своим записям. Этот огонь здесь, в груди, этот мучительный огонь счастья, когда тебе двадцать семь лет и ты уверен, что находишься на правильном пути… Уже за рубежом известного, исследованного, на территории, куда не вторгалась еще ни человеческая мысль, ни даже предчувствие, — нет, все невозможно описать… Я работал так, что не замечал ни света, ни тьмы за окнами: не знал, ночь сейчас или день; ящик моего стола был набит кусками сахара, мне приносили кофе целыми термосами, я грыз сахар, не отводя глаз от текста, и читал, отмечал, писал; засыпал, положив голову на стол, открывал глаза и сразу продолжал ход рассуждений с того места, на котором остановился, и все время было так, словно я летел куда-то — к своей цели, с необычайной скоростью… Я был крепок, как ремень, знаете ли, если мне удавалось держаться так целые месяцы, — как ремень…
Три недели я работал вообще без перерыва. Были каникулы, и я мог располагать временем, как хотел. И скажу вам: я это время использовал полностью. Две груды книг, которые приносили по составленному мной списку, лежали одна слева, другая справа, — прочитанные, и те, что ждали своей очереди.
Мои рассуждения выглядели так: априорное знание? Нет. Без помощи органов чувств? Но каким же образом? Nihil еst in intellectu… Вы ведь знаете. Но, с другой стороны, эти муравьи… в чем дело, черт побери? Может, их нервная система способна мгновенно или за несколько секунд, — что практически одно и то же, — создать модель новой внешней ситуации и приспособиться к ней? Ясно я выражаюсь? Не уверен в этом. Мозг наш всегда конструирует схемы событий; законы природы, которые мы открываем, это ведь тоже такие схемы; а если кто-либо думает о том, кого любит, кому завидует, кого ненавидит, то, по сути, это тоже схема, разница лишь в степени абстрагирования, обобщения. Но прежде всего мы должны узнать факты, то есть увидеть, услышать — каким же образом, без посредства органов чувств?!
Было похоже, что маленький муравей может это делать. Хорошо, думал я, если так, то почему же этого не умеем мы, люди? Эволюция испробовала миллионы решений и не применила лишь одного, наиболее совершенного. Как это случилось?
И тогда я засел за работу, чтобы разобраться — как так случилось. Я подумал: это должно быть нечто такое… конструкция… Нервная система, конечно… такого типа, такого вида, что эволюция никоим образом не могла его создать.
Твердый был орешек. Я должен был выдумывать то, чего не смогла сделать эволюция. Вы не догадываетесь, что именно? Но ведь она не создала очень много вещей, которые создал человек. Вот, например, колесо. Ни одно животное не передвигается на колесах. Да, я знаю, что это звучит смешно, однако можно задуматься и над этим. Почему она не создала колеса? Это просто. Это уж действительно просто. Эволюция не может создавать органов, которые совершенно бесполезны в зародыше. Крыло, прежде чем стать опорой для полета, было конечностью, лапой, плавником. Оно преобразовывалось и некоторое время служило двум целям вместе. Потом полностью специализировалось в новом направлении. То же самое — с каждым органом. А колесо не может возникнуть в зачаточном состоянии — оно или есть, или его нет. Даже самое маленькое колесо — все-таки уже колесо; оно должно иметь ось, спицы, обод — ничего промежуточного не существует. Вот почему в этом пункте возникло эволюционное молчание, цезура.
Ну, а нервная система? Я подумал так: должно быть нечто аналогичное — конечно, аналогию следует понимать широко колесу. Нечто такое, что могло возникнуть лишь скачком. Сразу. По принципу: или все или ничего.
Но существовали муравьи. Какой-то зародыш этого у них был — нечто, некая частица таких возможностей. Что это могло быть? Я стал изучать схему их нервной системы, но она выглядела так же, как и у всех муравьев. Никакой разницы. Значит, на другом уровне, подумал я. Может, на биохимическом? Меня это не очень устраивало, однако я искал. И нашел. У Виллинсона. Он был весьма добросовестный мирмеколог. Брюшные узлы Акантис содержали одну любопытную химическую субстанцию, какой нельзя обнаружить у других муравьев, вообще ни в каких организмах животных или растительных; акантоидин — так он ее назвал. Это — соединение белка с нуклеиновыми кислотами, и есть там еще одна молекула, которую до конца не раскусили, — была известна лишь ее общая формула, что не представляло никакой ценности. Ничего я не узнал и бросил. Если б я построил модель, электронную модель, которая обнаруживала бы точно такие же способности, как муравей, это наделало бы много шуму, но в конце концов имело бы лишь значение курьеза; и я сказал себе: нет. Если б Акантис обладал такой способностью — в зародышевой или зачаточной форме, то она развилась бы и положила начало нервной системе истинно совершенной, но он остановился в развитии сотни миллионов лет назад. Значит его тайна — лишь жалкий остаток, случайность, биологически бесполезная и лишь с виду многообещающая, в противном случае эволюция не презрела бы ее! Значит, мне она ни к чему. Наоборот, если мне удастся отгадать, как должен быть устроен мой неизвестный дьявольский мозг, этот мой apparatus universalis Lymphateri, эта machina omnipotens, эта ens spontanea, тогда наверняка, должно быть, мимоходом, словно нехотя, я узнаю, что случилось с муравьем. Но не иначе. И я поставил крест на моем маленьком красном проводнике во мраке неизвестности.
Продолжить чтение...